М.А. Рыблова
Опубликовано: Социология города. 2015. № 4. С. 22-35.
В последние годы военная повседневность все чаще становится предметом специального исследования [1, 2, 3 и др.]. Обращающиеся к этой теме ученые отмечают, что для советского человека, почти постоянно живущего в условиях чрезвычайности и экстремальности, оказываются сдвинутыми рамки таких понятий как «норма» и «аномалия», а само нормальное существование становится роскошью[4]. Эта особенность восприятия жизни и отношения к ней сохраняется на долгие годы, нередко определяет судьбы целых поколений, особенно тех, чье детство пришлось на экстремальное военное время. Война действительно вызвала очередную волну кардинальных социокультурных трансформаций в советском обществе, связанных, в том числе, и с изменениями ценностных ориентиров и предпочтений.
Однако, в обществе не только изменялись представления о «норме» и «аномалиях», но и вырабатывались механизмы преодоления этих «аномалий», связанные как с социальной сферой (например, возрождение духа коллективизма и взаимопомощи), так и с культурой повседневной жизни, которая, помимо ежедневно применяемых стратегий и тактик выживания включает в себя также окружающую человека сферу быта, наполненную привычными вещами, не только обеспечивающими физическое существование человека, но структурирующими пространство, дающими возможность для познания и осмысления окружающего мира. В то же время посредством вещей выстраиваются и определенные взаимоотношения между людьми, а сами вещи позволяют проследить изменения аксиологических предпочтений общества и его социальных структур. Именно человек, по словам Ж. Бодрийяра, заставляет абстрактный набор окружающего его множества функционально разобщенных вещей существовать в едином функциональном аспекте, переводя вещи-элементы из технологической структурности в сферу вторичных знаний, от технологической системы в системы культуры и социальности [5]. Эти структуры с неизбежностью будут изменяться в исторической перспективе, отражая изменения, происходящие как в сфере технологий, так и человеческих отношений.
В последнее время отечественные исследователи, обращающиеся к анализу особенностей отношений, возникающих между людьми по поводу вещей, все чаще используют типологию, предложенную В.Б. Голофастом [6, 7]. Рассматривая динамику отношения людей к вещам в исторической ретроспективе, он выделил три последовательных этапа (режима). В рамках первого, характерного, по его определению, для традиционных и раннеиндустриальных обществ, отношения людей к вещам складываются в ситуации дефицита: вещи являются коллективной ценностью, превращаются в условие идентичности, символизируют не только личный жизненный опыт человека, но и его социальной группы. В этом режиме вещи одухотворялись, были не только фундаментом привычного окружения, но и итогом жизни, выразителями ее смысла. Отношение к вещам при таком статусе могло быть только бережным, почти трепетным, связанным с выделением значительного количества времени на их обслуживание, с передачей их от поколения к поколению. Во втором режиме, связанном с развитым индустриальным обществом и массовым производством, вещи перестают быть дефицитом, они стандартизируются («обездушиваются») и отношение к ним становится ситуативным, связанным с регулярной их заменяемостью. Для третьего этапа/режима характерна тенденция к развеществлению жизни [8]. Особенности первого режима В.Б. Голофаст показывал на примере советского общества с его стилевым однообразием и тотальным дефицитом, порождающим, в свою очередь, бережное отношение к вещам, переходящее в «непрекращающееся потребление».
Предложенная В.Б. Голофастом типология построена с учетом имеющегося на сегодняшний день многообразия суждений о мире вещей и системе их потребления в разные эпохи, включая оценки, данные, например, Т. Вебленом, Ж. П. Бурдье, Ж. Бодрийяром и др. [9, 10, 11], но при этом, как представляется, для нее характерно несколько упрощенное видение не только мира вещей в традиционных культурах, но и самого механизма формирования отношения людей по поводу вещей.
Статус и функции вещей в традиционных культурах анализировались отечественными этнологами и культурологами [12, 13, 14]. Они акцентировали внимание на том, что принципиальные особенности функционирования вещей в архаических культурах связаны с процессом изготовления, в ходе которого воспроизводилась ситуация их первоначального создания высшими силами. Технологии изготовления вещей относились к области сакрального, а потому наделялись особым статусом и обладали семиотическими функциями и сами вещи. При этом они не утрачивали функций утилитарных, сочетая в себе семиотичность и практичность.
Заметим, впрочем, что высокий семиотический статус вещь (понимаемая как любой неодушевленный предмет) могла получать и другими способами. Например, талисманом, фетишем становилась вещь найденная (находка трактовалась как дар Божий, как знак судьбы), отобранная у поверженного врага (вместе с ней новому владельцу переходила его жизненная сила), взятая тайком, украдкой (то же символическое присвоение себе чужой споры, удачи, силы) и пр. Во всех этих случаях оказывается воспроизведенной ситуация «порога», соприкосновения миров – повседневного и сакрального, на стыке которых и происходит «включение» сакральности.
Понятие же дефицита и связанное с ним особое отношение к вещам человеку традиционной культуры вряд ли было знакомо в силу того, что даже в условиях явной ограниченности материальной сферы жизни он умел не только обходиться, но и довольствоваться существующим их набором. Во всяком случае, отнюдь не дефицитность вещи определяла ее статус и функции, а особенности создания (понимаемые как сакральный акт) или получения (от высших сил). Способы перекодировки вещи могли быть разнообразными, но сам переход статуса вещи от повседневного к сакральному определялся, в первую очередь, запросами самого общества, желающего проявить «на шкале семиотичности явлений, искусственно созданных человеком» [15] скрытые в ней возможности быть знаком или собственно вещью (в зависимости от ситуации, например, обряда или рабочих будней). Исключение могли составить экстремальные ситуации (голод, война и пр.), когда мощно включался внешний фактор, но об этом речь пойдет далее.
Конечно, отношения людей к вещам зависят и от их количества, но даже в рамках господствующего вещевого дефицита они могут существенно разниться, определяться нравственными или идеологическими установками самого сообщества или его части, в том числе и официальными структурами. Так в условиях ограниченного производства и жесткого нормированного распределения вещей, которые господствовали в советском обществе и в первые послереволюционные годы, и в 1920-х, и в 1930-х гг., отношение к вещам было разным: от пренебрежительного сначала, связанного с идеологией «бытового аскетизма», до уважительного и бережного в условиях формирования сталинского «большого стиля» [16]. В 1930-е гг. происходила переоценка революционных ценностей и обращение к клеймимым ранее в качестве мещанских идеалам уюта, красоты и комфорта [17]. В этот период формировалось, а вернее – конструировалось – не просто толерантное отношение к вещам, но именно отношение к ним, как к безусловным ценностям. Однако ценность вещей в это время определялась совершенно иначе, чем в традиционном обществе. Она была связана не с особенностями ее производства, а с количеством и особенностями распределения, т.е. в данном случае определялась тем самым пресловутым дефицитом, социальной структурой советского общества и системой жесткого нормирования. Как и в традиционной культуре, в раннеиндустриальном обществе вещь обладала и утилитарной, и семиотической функцией, но последней она наделялась в силу других оснований и давала возможность определить социальный статус ее обладателя, как держателя чего-то редкого и не доступного для всех, но полученного не от сверхъестественных сил, а именно в силу статуса, позволяющего расположиться вблизи от общей «кормушки». В данной ситуации вещи, действительно, нередко становились «итогом жизни, выразителями ее смысла», чего не было в традиционных культурах, носители которых совершенно иначе понимали и смысл жизни, и смысл вещи.
Наконец, в предложенной типологии не нашлось места режиму экстремальности, который с неизбежностью формируется в любом обществе в условиях антропогенных катастроф. В последнее время стали появляться работы, направленные на изучение особенностей функционирования вещей в условиях Великой Отечественной войны [18, 19], но в целом тема эта еще только начинает разрабатываться. Внести некоторый вклад в ее дальнейшую разработку могут помочь материалы интервьюирования, проведенного в Волгограде в 2014-2015 гг. в рамках проекта проектом РГНФ «Дети и война: культура повседневности, механизмы адаптации, стратегии и практики выживания в условиях Великой Отечественной войны» (всего было проведено 264 глубинных интервью), дополненные ранее опубликованными воспоминаниями тех, кто лично пережил Сталинградскую битву в детском возрасте [20, 21]. Ни смотря на то, что основной акцент в исследованиях делался на анализе особенностей детского повседневья, у нас есть возможность выявить также и общие закономерности в процессах функционирования вещей и всего механизма культуры городской повседневности (как взрослой, так и детской) в условиях экстремальности военного Сталинграда.
Сталинград. Первые налеты фашистской авиации
На долю жителей города, не сумевших эвакуироваться и оставшихся в воюющем городе, выпали тяжелые испытания, связанные с мощными бомбардировками, направленными на уничтожение мирного населения, уличными боями, оккупацией, голодом и последующей депортацией. Мгновенная смена картины окружающего мира, полный крах привычной системы жизнеобеспечения стал уделом тех сталинградцев, которые оставались в городе накануне августовских бомбовых ударов 1942 г. А.С. Чуянов, за несколько минут до начала бомбардировок проходивший от обкома партии к Волге, описал в своих воспоминаниях обычную городскую толпу, состоявшую из домохозяек и их детей, спешащих на базар [22]. В этот воскресный день в городе работали не только промышленные предприятия, но почти все прочие городские учреждения. Многие женщины и дети оставались дома, не слишком обращая внимания на ставшие привычными звуки воздушной тревоги. А вот как описывается положение сталинградских семей к вечеру 23 августа или в последующие дни в воспоминаниях тех, кто сам пережил эти события:
«23 августа распоряжение Гитлера: “Стереть с лица земли Сталинград”… Вот он бомбил. Бомбил 10 дней по тысячи самолетов! Представляете, что это было? Это был ад! Это был ад! Было страшно, мы жили под огнем. Я даже удивляюсь, как мы выжили. Наш дом был разрушен, и все 150 человек прятались в подвале. Подвал был приспособлен под бомбоубежище. Ну, как приспособлен? Столбы поставили с распорками, чтобы они держали потолок, и всё. Мы, когда дом горел, вышли, стоим на углу… И вот стоим на углу, ноги жжёт, а не знаем, куда идти! Все 150 человек. Вокруг были частные дома и деревянные, и они все горели. Он бомбил и зажигательные бомбы бросал. Весь город горел. Главное, там, где Бакинская остановка, там стояли две больших цистерны с горючим. И оно потекло по Волге, и такое впечатление было, будто Волга горела. Кругом огонь, а мы стоим и не знаем, куда идти. Потом один парень обнаружил подвал такой же, и говорит: “Идите сюда”. Мы пошли туда, дождались, пока наш дом перегорит, остынет, и мы сможем перейти в свой подвал» [23];
«23 августа… Улицы охвачены огнем. С мамой, тетей и двоюродной сестрой пробирались к Волге. На следующий после бомбежки день вернулись к своему дому. Но от него осталась только одна печка, на которой висел папин велосипед. Конечно, мы просто сели и завыли от горя…» [24];
«Как ни было страшно, стали выбираться из подвала. Дом, уже разрушенный, горел. В трех местах зияли провалы от фугасных бомб. Одновременно немецкие летчики сбрасывали зажигательные бомбы. Все жители нашего подъезда жались друг к другу, а я стояла одна в оцепенении. Жили мы на первом этаже. Я стояла и смотрела, как языки пламени вырывались из нашего окна. А в комнате были приготовлены три узелка с одеждой и документами, чтобы пойти на переправу, когда вернется домой мама и тетя Оля» [25];
«В сопровождении бойцов люди подходили к развалинам своих домов и что-то вытаскивали. Нам вытаскивать было нечего. Мама нашла только крышечку от пудреницы» [26];
«Во время бомбардировок и налетов прятались в овраге около дома в пещерке с несколькими семьями, сидели вприсядку, так как места было очень мало. А когда после налетов вернулись домой, то увидели, что дом сгорел. Остались, в чем были, а это было 4 октября… Холодно. Лил проливной дождь. Все раздетые» [27].
Массированные бомбардировки города продолжались до 29 августа. В течение буквально нескольких часов коренным образом изменилась жизнь тысячи людей: они остались без жилищ, одежды, продуктов и многих привычных вещей, составлявших их устоявшийся довоенный быт. После этого последовали долгие месяцы пребывания в пещерах (вырытых в оврагах и русле р. Царицы), «щелях», подвалах домов в условиях постоянной угрозы стать жертвой бомбежек, артобстрела, уличного боя или произвола оккупантов. Воду и скудные продукты приходилось добывать, постоянно рискуя жизнью. Сами сталинградцы в своих воспоминаниях называли этот период жизни «подвальным» или «пещерным». В таких условиях с неизбежностью происходили процессы деструкции, связанные не только с разрушением устойчивых социальных систем и систем жизнеобеспечения (таких как дом, семья и пр.), но и с актуализацией так называемого «синдрома архаизации», с изменением поведенческих стереотипов, вещной среды и всей культуры повседневности.
Фото Н.Ф. Финикова
Как показали исследования различных «экстремальных сообществ», архаизация общественного сознания непосредственно оказывается связанной с процессом десоциализации; основные формы которой, на примере сообществ солдат российской армии, выделены К. Банниковым [28]. Их наложение на повседневность горожан в условиях Сталинградской битвы дает следующую картину: происходила изоляция от внешнего мира; постоянное общение с одними и теми же людьми; утрата прежних идентификаций, осуществляющихся ранее через символы вещей (дома, одежды и пр.); замена прежней индивидуальной обстановки на новую, обезличенную (совместное с чужими людьми обитание в подвалах, щелях, пещерах); отвыкание от прежних индивидуальных привычек, ценностей, обычаев, привыкание к новым.
Поскольку люди, пережившие антропогенные катастрофы, далеко не всегда (или почти никогда) не могут сами дать четкую и ясную оценку произошедшим в обществе в этих условиях изменениям (появление новых общественных установок и оценок, новых социальных практик), то именно обращение к миру вещей нередко дает исследователю возможность осуществления такого анализа. Иногда полстраницы описания того, как мать и ее дети сражались с вооруженным румынским солдатом, пытаясь отстоять обычное шерстяное одеяло, (спасавшее сидящих в «щели» детей в условиях холодной сталинградской осени), может дать гораздо больше информации к размышлению, чем попытка заставить интервьюируемого сформулировать ответ на вопрос: «Как был организован быт Вашей семьи во время войны?». Замечу, кстати, что у некоторых наших информантов этот вопрос вызывал бурную негативную реакцию.
Как показал анализ собранных нами материалов, в тяжелейших условиях Сталинградской битвы происходило резкое увеличение ценности вещей и формирование особого отношения к ним:
«Я помню, как отец, мама и я решили отправиться в город на нашу улицу. По тропкам среди минных полей пришли к месту, где стоял наш дом. Перед нами была горка обгоревших обломков. Но каково же было наше удивление, когда, покопавшись на пепелище, мы нашли свою печную духовку и в ней обнаружили наш самовар и две эмалированные тарелки. Надо же — сохранились! Всё, что осталось от прежней жизни. Мы принесли их домой с таким чувством, будто обрели богатство» [29].
Уцелевшие мирные жители в Сталинграде после окончания боев
В памяти наших информантов на долгие годы сохранялись эпизоды утраты вещей в военное время, они помнили их цвет и качество тканей, из которых они были изготовлены: оставленный на стуле и взятый немецким солдатом «вязаный разноцветный шарф»; «шелковая косынка в горошек», сдернутая другим вражеским солдатом с шеи матери и пр. В военное время менялись и практики пользования вещами. Например, появлялась привычка всегда держать снятую одежду под рукой, на случай возникновения экстремальной ситуации:
«Мама плакала с нами вместе. Она всегда говорила нам перед сном, чтобы свою одежду мы клали себе под голову, потому что, как только начинали бомбить, мы одевались и пытались куда-то бежать» [30].
Бережливость и коллективное пользование одеждой, характерное и для предвоенного времени, усилились еще в большей степени. Одежда становилась предметом «непрекращающегося потребления», ее передавали от старших к младшим и не только родственники, но и соседи. Эта ситуация сохранялась и по окончании Сталинградской битвы, и в послевоенное десятилетие. Формировалось и особое отношение к еде: чрезвычайно бережное, но сопряженное с обязательным ее разделом:
«Мы и побирались. Мы и босиком ходили. Соседи нас подкармливали, конечно, сиротами же были. Если праздник был, Пасха или Рождество, сирот приглашали в первую очередь. Давали нам пирожков. Мы это всё стаскивали домой и делили на пятерых. Один человек не смел съесть ничего. Только на пятерых!» [31].
«Помню, я выходил во двор со “сталинградским пирожным” (куском хлеба, смазанным горчичным маслом – М.Р.) и проходил мимо пацанов. Тогда была такая дворовая заповедь: любой мог подойти и сказать: “Дай малость”. И нужно обязательно дать кусочек, нельзя отказывать. И вот я выходил и одаривал желающих кусочками» [32].
Война повлияла не только на отношение к вещам, но и на способы их добычи. Именно добыча, а не простое приобретение стало ключевым понятием в практиках выживания военного времени. Государственное обеспечение горожан одеждой и продовольствием осуществлялось через сеть магазинов, продававших ее, начиная с 23 августа 1941 г. по системе нормированного снабжения, т.е. по карточкам. Нормы снабжения были дифференцированы, осуществлялись по четырем группам: рабочие и приравненные к ним лица, служащие, иждивенцы и дети в возрасте до 12 лет. Одежду и продукты можно было приобретать и без карточек в коммерческих магазинах, но стоила она в них дорого, а ассортимент был ограничен. С началом военных действий в Сталинграде снабжение населения промышленными товарами полностью прекратилось, а после ее окончания, в условиях сплошного дефицита главным местом их приобретения стали городские рынки – толкушки (толчки). По словам наших информантов, купить (или выменять) там можно было абсолютно все, начиная от довоенных вещей и заканчивая трофейными.
Непосредственно войной были обусловлены практики добычи одежды как части военных трофеев. Добывали их и сами мирные жители Сталинграда, привозили с войны воевавшие родственники. Отдельные элементы военной формы получали широкое распространение в тылу, включая одежду детей. Некоторые женщины вспоминали, как, будучи маленькими девочками, ходили в школу в солдатских сапогах 41-42 размеров, надевая их на босые ноги. Среди мальчиков чрезвычайно котировались военные головные уборы, ремни, портупеи, значки и пр. В числе трофеев, которые выискивались на полях сталинградских сражений, важнейшими были парашюты, дававшие огромное количество качественного шелка, из которого шили платья, блузки, белье и пр. [33].
В условиях экстремальности и актуализации «архаичного синдрома» происходил определенный культурный откат, деградация и материальной сферы жизни, и связанных с ней социальных практик. Так как основные усилия сообщества затрачивались на сохранение жизни его членов, распространялись различные аномалии в сфере повседневного выживания: употребление в пищу отходов, мяса павших животных, глины, ила; приспособление под жилье лестничных пролетов разрушенных зданий, сараев; ношение одежды, снятой с мертвых и пр. Однако и в этих условиях городскому сообществу удавалось определять границы аномалий и допускаемых девиантных социальных практик:
«Вдоль дорог мы видели множество трупов, и те из нас, кто оказывался после бомбежек и пожаров без одежды, вынуждены были снимать одежду с мертвых»[34];
«Многих пораздевали, одеваться не в чего было, и люди уже успели пораздеть. У нас мама говорила: “Никогда не берите, это слезовое…”» [35].
Нередко речь должна идти не только о вынужденном, но и о сознательном обращении сообществ к опыту архаики, забытым традициям, дающим в новых условиях лучшие возможности и простого выживания, и сохранения социальной целостности и культуры. Так в условиях военного Сталинграда возрождались не только стратегии выживания, опирающиеся на опыт преодоления экстремальных и кризисных ситуаций, который веками формировался в русской народной среде (совместное ведение хозяйств и совместное проживание, соседские взаимопомощи, работа по найму, «хождение по миру» и пр.), но и практики первичного производства. С опорой на прежние традиции натурального хозяйства организовывалась повседневная жизнь семей горожан с четким разделением внутрисемейных обязанностей (обычно по половозрастному признаку). Именно в семьях в военное время стали производить большую часть необходимых для жизни вещей (продуктов, одежды, утвари), вспоминая подзабытые навыки отцов и дедов:
«Шили из того, что перепадало, перекраивали немецкие шинели, одежду, выменянную у них же» [36];
«А папа из всего делал: из собаки – собачью шерсть, шкуры выделает и получается. Даже такие шили бурки, ну, как носок стеганный, и одевают галоши, еще что-нибудь. Такая вот одежка. Вот мне сшили шапку из какой-то собаки и вот это пальтишко. Я в нем почти до 4-го класса ходила» [37].
Поражает изобретательность, с которой горожане преодолевали трудности, используя для шитья одежды и изготовления обуви самые разнообразные материалы. В записанных нами воспоминаниях фигурируют тканевые стеганые тапочки («бурки»), в которых ходили по улице; галоши из колесных скатов; платья, сшитые из гимнастерок, портянок, распоротых мешков и марли; пальто и куртки из одеял, шинелей, плащ-палаток; банты в косах из бинтов.
Становлению почти натурального хозяйства в военном городе во многом способствовал значительный массив так называемого частного сектора и связь части горожан с традициями сельской местности. По возвращении в разрушенный город жители активно развивали домохозяйства с бахчами, огородами, домашними животными, вспоминали забытые промыслы и домашние производства. В семейном хозяйстве производили не только одежду и обувь, но также мебель, утварь, орудия производства. Для их изготовления нередко использовали то, что оставила городу в наследство война: корыта и тазики делали из металлических корпусов военной техники, кружки и ложки из самолетного алюминия, ступки их снарядных гильз и пр.
В условиях военного времени изменялось соотношение функций вещей со смещением в сторону утилитарности. Однако способность вещи быть знаком, позволяющим, в первую очередь, идентифицировать «своих» и «чужих» (поскольку от правильности такой идентификации нередко зависела сама жизнь), а также выполнять другие семиотические функции не исчезала полностью. Пока оставался живым человек, сохранялась или вновь открывалась знаковая сущность вещи. Только глубина понимания этой сущности оказывалась в экстремальных условиях войны иногда почти бездонной, так как нередко соотносилась с дихотомией «жизнь-смерть».
Так на основании воспоминаний о сталинградском детстве удалось выявить еще один (помимо описанных выше) способ сакрализации вещи: она мгновенно переходила из статуса обычной (повседневной) в статус сакральной и превращалась в реликвию (которую потом хранили в течение всей жизни), если оказывалась каким-то образом связанной с ситуацией спасения жизни. Например, превратилось в семейную реликвию (которую впоследствии хотели сдать в музей) то самое одеяло, спасшее ребенка от мороза, за которое сражались, рискуя жизнью [38]; была сдана по окончании войны в музей-панораму «Сталинградская битва» обычная мясорубка, благодаря которой выжила целая семья (с ее помощью перемалывали и ели то, что не употреблялось в пищу в мирное время, например, зерно, жмых, шкуры животных и пр.) [39].
Еще более удивительный случай перекодировки представлен в воспоминаниях о том, как реликвией советской семьи стал бокал с фашистской символикой. В данном случае в «пороговой» жизненной ситуации произошел переход вещи-знака из одной системы ценностных координат в другую, а фашистская символика уже не играла роли, так как была перекрыта символом онтологического масштаба:
«Дальнейшие события вспоминаются с трудом, так как в семье запрещено было говорить о годах оккупации. Со слов моей мамы: доехав до границы Польши, поезд стоял сутки, затем команда “строиться колоннами”. Все поняли – колоннами вели на расстрел. Офицер обращает внимание на плачущую девочку (не знаю, почему, там все ревели от страха), которая просит пить. Дает белый бокал с жидкостью и в один миг кидает меня и брата в крытую машину, где находились вещи расстрелянных в колонне людей. Мы были чудом спасены. В память о добром немецком офицере у нас в семье хранится этот белый бокал со свастикой на донышке как реликвия и напоминание о спасении» [40].
Вещь могла стать реликвией для маленького мальчика, если оказывалась связанной с первой увиденной им близко и тяжело пережитой смертью (та же «пороговая ситуация»), а также в силу того, что становилась символом почти родственной связи солдата с ребенком, установленной первым в последние минуты его жизни, когда он вспоминал о собственном сыне:
«Как-то глубокой ночью к нам в подвал солдаты занесли раненого товарища. Помню, что это был молоденький солдат. Он лежал на белом полушубке, его грудь была обнажена, а под соском левой груди была маленькая капля крови. Солдат этот, как оказалось, был разведчик. Он дышал часто и прерывисто. Я подошел к нему, он в это время открыл глаза, увидел меня и дрожащей рукой из кармана гимнастерки достал маленькую ложечку. Солдат дал мне ее, сказав, что на память. Еще он успел сказать, что у него дома остался такой же сын. После он судорожно вздохнул несколько раз, из его глаз побежали слезы, и он умер. В ручке ложечки было маленькое отверстие, которое пробил осколок, ранивший солдата. Товарищи оставили его у нас и ушли, а утром, на рассвете началось Сталинградское наступление…Ложечка долгое время хранилась у нас дома. Я ею очень дорожил, но позже она затерялась. Еще я до сих пор помню глаза того солдата: голубые-голубые, под цвет нашего русского цветка василька и чистого неба России. Эти два эпизода – начало и конец Сталинградской битвы – запомнились мне на всю оставшуюся жизнь» [41].
В ситуациях экстремальности нередко происходил возврат к первичной сути вещей: дом превращался в убежище, и его оценивали только по качествам прочности, способности укрыть от бомбежек; одежда также в первую очередь выполняла защитную или маскировочную функцию. Но нередко раскрывался по-новому и сакральный смысл привычных вещей. Это происходило, например, с детскими игрушками, сохранившимися от довоенной жизни. В новых условиях они становились не просто символами прежней, мирной жизни (как это было зачастую у взрослых по отношению к каким-то вещам), им возвращался их истинный древний статус ритуальных предметов. В жизни детей войны игрушки мирного времени становились талисманами, способными, по их представлениям, спасти не только от одиночества, но и от самой смерти:
«На берегу Волги было так много людей, что он был похож на огромный муравейник. Грузились ночью. Я вздремнула у мамы на коленях и выронила гуттаперчевого Генку, которого так бережно несла от “Красного Октября” до переправы. Меня охватил ужас. Я стала шарить по земле руками, но потерю найти было невозможно. В толпе меня чуть не задавили, а мама еле вытащила меня оттуда. На душе было тяжело, будто с потерей Генки я навсегда рассталась со своим детством» [42].
Оскудение мира вещей в условиях экстремальности иногда давало и удивительный (хотя и непродолжительный) эффект освобождения от их повседневного гнета, как постоянных показателей социального статуса и материального положения человека:
«Одевались мы тогда все в старьё. Мама вручную шила, машинки не было. Я об одежде даже не задумывалась. Кто в войну хорошо одевался, то мы тех даже презирали. У нас была одна девочка, папа у неё на фабрике работал, так она лучше других одевалась, и мы к ней как-то с презрением к ней относились. Никаких нарядов не было. Я так была воспитана, что сильно никому не завидовала…» [43].
Хотя, конечно, гораздо больше в записанных воспоминаниях примеров того, как мечтали и взрослые и дети о возврате к той жизни, в которой были уют, комфорт и обеспеченность. Именно война спровоцировала резко обострившуюся тягу населения страны и города к этим простым (нередко клеймимым ранее) радостям повседневной жизни в послевоенное время. Это время ознаменовалось не только героикой возрождения разрушенного войной народного хозяйства, но и огромной работой горожан по благоустройству домашнего повседневья и вещной сферы жизни, наполнившейся большим количеством незатейливых, вручную сделанных вещей, скрашивающих скудный послевоенный быт горожан: самодельная мебель, вышитые и вязаные накидки на нее, вышитые картины и панно, газетницы и пр. Это же стремление «уйти от войны» отразилось на послевоенной – особенно женской – моде, из которой очень быстро оказались изгнанными элементы стиля «мелитари» и утвердилась подчеркнутая женственность. А в записанных нами воспоминаниях появился устойчивый сюжет о том, как молодые девушки полностью потратили свою первую зарплату (при почти голодном существовании их семей) на красивую одежду. Но на годы вперед эти же девушки, ставшие взрослыми, сохраняли бережное отношение к каждой вещи, будь то старая кофта или кусок недоеденного хлеба, а также привычку «делиться» и одеждой, и едой.
Как показал проведенный анализ, в условиях антропогенных катастроф (к которым относятся и войны), нацеленных не только на физическое уничтожение человека, но и на аннигиляцию его социально-культурного существования, происходит кардинальная смена норм и правил, определяющих отношение людей к вещам; отбрасываются старые принципы отношения к ним и вырабатываются новые, способные в условиях угрозы жизни и здоровью людей выполнять свои защитные функции. Изменения происходят и в самой системе вещного мира: смена статуса, функций, способов перекодировки. Эти процессы включались внешними обстоятельствами экстремальности, но осуществлялись внутри сообществ и имели свои особенности в разных культурах и социальных группах, которые еще нуждаются в детальном выявлении и дальнейшем исследовании. Процесс выработки этих новых норм и следование им сохранялись до тех пор, пока сохранялось сообщество людей, как социальной группы, со своими культурными установками и системой ценностей, даже в самых экстремальных условиях.
- Сенявская Е.С. Психология войны в XX в.: исторический опыт России. М.: РОССПЭН, 1999.
- Кринко Е. Ф. Жизнь за линией фронта: Кубань в оккупации (1942—1943 гг.). Майкоп: Изд-во АГУ, 2000.
- Кринко Е.Ф., Тажидинова И.Г., Хлынина Т.П. Повседневный мир советского человека 1920–1940-х гг.: жизнь в условиях социальных трансформаций. Ростов-на-Дону: Изд-во ЮНЦ РАН, 2011.
- Касавин И. Т., Щавелев С.П. Анализ повседневности. М: Канон+, 2004.
- Бодрийяр Ж. Система вещей. М., 1995 // rph.ru/library/Бодрийар_Ж/Система вещей/bodriyar-thing-main.htm (дата обращения 11.03.2015).
- Тажидинова И.Г. Ценность вещей: измерение военного времени // Проблемы российской истории. Вып. X. М.: Магнитогорск, 2010. С. 497-514.
- Фомина О.В. Эволюция отношения человека к вещи в XX-XXI веке// http://book.uraic.ru/project/conf/txt/005/archvuz26_pril/41/template_article-ar=K21-40-k33.htm. (дата обращения 22.08.2015).
- Голофаст В.Б. Люди и вещи // Социологический журнал. 2000. № 1/2. С. 58-65.
- Веблен Т. Теория праздного класса М.: Прогресс. 1984; Бурдье П. Социология политики: Пер. с фр. / Сост., общ. ред. и предисл. Н.А. Шматко. М.: Socio-Logos, 1993;
- Бурдье П. Начала. М.: Socio-Logos, 1994; Бодрийяр Ж. Символический обмен и смерть. Пер. с франц. и вступит. статья С.Н. Зенкина. М.: Добросвет, 2000.
- Бодрийяр Ж. Система вещей. М.: Рудомино, 1995.
- Топоров В.Н. Вещь в антропологической перспективе // Апология Плюшкина) // Миф. Ритуал. Символ. Образ. Исследования в области мифопоэтического: Избранное. М.: «Пресс-Культура», 1995. С. 7-111.
- Байбурин А.К. Семиотические аспекты функционирования вещей // Этнографическое изучение знаковых средств культуры. Л.: Наука, Ленинградское отделение, 1989. С. 63-101.
- Топорков А.Л. Символика и ритуальные функции предметов материальной культуры // Этнографическое изучение знаковых средств культуры. С. 89-101.
- Байбурин А.К. Указ. соч. С. 64.
- Н. Лебина. Советская повседневность: нормы и аномалии. От военного коммунизма к большому стилю. М.: Новое литературное обозрение, 2015. С. 68, 134-164.
- Гурова О. От бытового аскетизма к культу вещей: идеология потребления в советском обществе // Люди и вещи в советской и постсоветской культуре: Сб. статей. Новосибирск: Новосибирский гос. университет, 2005. С. 12-16.
- Тажидинова И.Г. Ценность вещей: измерение военного времени // Проблемы российской истории. Вып. X. М.: Магнитогорск, 2010. С. 497-514.
- Кринко Е.Ф., Тажидинова И.Г., Хлынина Т.П. Повседневный мир советского человека 1920-1940-х гг.: жизнь в условиях социальных трансформаций. Ростов-на-Дону: Изд-во ЮНЦ РАН, 2011. С. 139-183.
- Дети и война: Сталинградская битва и жизнь в военном Сталинграде в воспоминаниях жителей города / Под ред. М.А. Рыбловой. Волгоград: Изд-во Волгоградского филиала РАНХиГС, 2014.
- Дети Сталинграда: 10 лет после войны. Воспоминания жителей города / Под ред. М.А. Рыбловой. Волгоград: Изд-во Волгоградского филиала ФГБОУ ВПО РАНХиГС, 2015.
- Чуянов А.С. Сталинградский дневник. Издание 2-е, исправленное. — Волгоград : Нижне-Волжское книжное издательство, 1979. С. 150.
- Говоркова Л.К. // Дети и война: Сталинградская битва и жизнь в военном Сталинграде в воспоминаниях жителей города / Под ред. М.А. Рыбловой. Волгоград: Изд-во Волгоградского филиала РАНХиГС, 2014. С. 163.
- Сталинградское детство. 23 августа 1942 года… / Состав. Г.В. Егорова, Е.А. Соколова. Волгоград: ООО «Царицынская полиграфическая компания», 2013. С. 106.
- Воспоминания детей военного Сталинграда / Ред. колл.: Бутенко Л.М. и др. Гл. ред. Овчинникова Л.П. М.: ООО «ИПК «Знак», 2010. С. 48.
- Там же. С. 180.
- Сталинградское детство. С. 100.
- Банников К. Принципы культурогенеза в режимных сообществах. Социально-антропологический анализ российской армии второй половины XX века. Автореферат… д. ист. н. М., 2009. С. 13, 41.
- Воспоминания детей военного Сталинграда. С. 179-180.
- Сталинградское детство. С. 102.
- Олейникова Л.И. // Дети Сталинграда: 10 лет после войны. С. 342.
- Интервью с Мамонтовым В.И. Интервьюер М.А. Рыблова, г. Волгоград, 23.10.2014 // Архив музея казачьего быта ВолГУ.
- Тесса А.Н., Приказчикова В.Н. // Дети и война. С. 304.
- 34. Воспоминания детей военного Сталинграда. С. 126.
- Феклистова А.В. // Дети и война. С. 167.
- Интервью с Бережновой А.И., 1929 г.р., г. Сталинград. Интервьюер Л.М. Решетникова. Г. Волгоград, 2014 // Архив музея казачьего быта ВолГУ.
- Васильева Л.И. // Дети и война. С. 109.
- 38. Воспоминания детей военного Сталинграда. С. 29.
- «… и горела Волга»: оставшиеся в живых сталинградцы вспоминают. Волгоград: «Издатель», 2004. С. 245.
- Сталинградское детство. С. 158.
- Там же. 72.
- 42. Мы родом из войны. Дети военного Сталинграда вспоминают… Волгоград: Издатель, 2004. С. 14.
- Овчинникова З.Н. // Дети и война. С. 42.
[*] Работа выполнена в рамках целевого проекта РГНФ № 14–31–12036-а (ц) «Дети и война: культура повседневности, механизмы адаптации, стратегии и практики выживания в условиях Великой Отечественной войны».
При частичном или полном заимствовании материалов указание автора и ссылка на источник обязательны.